Три выстрела, почти в спину, с очень близкого расстояния; вполне современное, малокалиберное оружие. Завтрашнее вскрытие извлечет из тела две пули, сказал врач. Жаль, чертовски жаль, что снова один из нескольких изощренных умов этого города выбыл или выпал. Он задержался на этих словах; странно, что оба они слились в странном послевкусии… К счастью, здесь есть человек, который привык выполнять свои намерения и намеревался теперь повесить убийцу, все равно когда. У него есть время; под британским флагом убийство не имело срока давности, и за смерть столь замечательного человека, как де Вриндт, можно в случае чего отомстить и через десять лет. Но почему он обратился так далеко в будущее? Пусть нелепое убийство такого интеллектуала наводит на безрадостные мысли о тщетности жизни и духа, — будьте добры, мистер Эрмин, чуть больше внимания! Он коротко повел плечами, одернул пиджак, надел шлем, легкий белый тропический шлем.

— Что вы нашли в его карманах? — спросил он у доктора Глускиноса.

По старинному еврейскому обычаю в знак скорби врач надорвал воротник своего халата. Не вставая со скамеечки, кивнул на предметы, аккуратно разложенные в ряд на выступе стены, в том числе бумажник и кошелек. За ними лежал черный запертый портфель. В свое время он будет открыт.

Сейчас Эрмина интересовало только одно — ключи от квартиры друга. Перво-наперво нельзя допускать туда уборщицу. Эти бабы вечно выбрасывают то, что может стать уликой, и надраивают мебель, когда важно оставить ее в пыли (причем именно в таких случаях). Госпожа Бигелейзен, пухленькая еврейка из Восточной Европы, и ее четверо детей состояли в родстве с рабби Цадоком Зелигманом; стало быть, с нею можно связаться.

Престарелый раввин некоторое время провел, запершись в дальней комнате. Сейчас он вышел, без кровинки в лице, совершенно потухший, черный кафтан спереди разорван. Ему, человеку из священнического рода, законы чистоты воспрещали находиться в одном помещении с трупом. В слезах, стоя у порога, он простился с соратником, которого любил, втайне возлагая на него большие надежды, чем на кого-либо еще в Израиле.

— Все кончено, — простонал он, закрыв руками лицо, — этого не должно было случиться, Вечный отнял у нас святого мужа, мы отвергнуты.

Эрмин немного проводил раввина. Растерянность скорбящего заразительна, а ему она совершенно без надобности. Под мерцающими в вышине звездами он настоятельно попросил старика сегодня же послать кого-нибудь к госпоже Бигелейзен, которая ни в коем случае не должна заходить в квартиру де Вриндта, пока не разрешит полиция.

Рабби Цадок Зелигман выслушал его, молча кивнул. В душе у него все было холодно и мертво. Почему бы и не послать кого-нибудь из учеников к этой женщине? Все равно ведь он разбудит их, чтобы сообщить ужасную весть и вознести к небесам полуночную молитву слезного отчаяния, ибо великий муж пал в Израиле, от руки убийцы… той же еврейской крови. Грядет конец света.

Эрмин повернул обратно и приказал себе: сейчас ты пойдешь спать. Нет смысла хвататься нынче ночью за необдуманные меры. Уж не молодой ли учитель Мансур в ущерб партии и родне исполнил свое намерение? Нет, невероятно. Но одновременно и вполне вероятно, потому что страсти куда сильнее и слепят больше, чем взвешивание выгоды и урона. Эрмин был далек от того, чтобы позволять предрассудкам исказить картину случившегося. (Да и официальных заключений пока что нет.) Есть только подозрение и предположение — и все. Если преступник тем временем пустился в бега, если автомобиль увозил его на север, в Сирию, или на юг, в Египет, на восток, в страну эмира Абдаллаха, или на запад, на корабль, то надо устроить ему сложности на границе: разослать телеграфный циркуляр постам в Кантаре, Яффе, Хайфе, Рас-эн-Накуре и так далее. На ближайшей стоянке он взял такси и проехал в ночную дежурную часть, где распорядился до завтрашнего вечера задерживать всех, за исключением отъезжающих туристов, даже если паспорт и цель поездки не вызывали никаких сомнений. Поднять шум задержанным, конечно, не возбраняется.

Время шло к одиннадцати. Иванов, сказал себе Эрмин, а потом спать. Черкес обходил сегодня ночью кабачки в греческом квартале Никефория, продолжая тщательно и неотступно расследовать ограбление тринадцати автомобилей. Он уже торговался насчет карманных часов из добычи того вечера.

Иванов, неуклюжий, сияющий, сидел за столиком, с виду совершенно пьяный. Только что, к восторгу молодых и старых посетителей в тарбушах и тюрбанах, он сплясал танец своей родины, да так, что напольная плитка трещала под каблуками, а у сыновей здешнего края появился повод презирать варвара, который неприличным образом вскидывает ноги, размахивает руками, а вдобавок требует, чтобы его как персону официальную принимали всерьез. Приход английского эфенди, впрочем, положил конец всеобщему веселью. Плясуну и выпивохе наверняка грозит расправа. Видали, оба вышли за дверь, чтоб не позориться, устраивая нагоняй при всем честном народе.

— Хороший след, — тихонько сказал Иванов уже за дверью. — Здесь обнаружился хороший след.

Эрмин посмотрел на него. Верно, в восемь это было еще самое важное.

— Отлично, — поблагодарил он, — очень интересно. Но тем временем убили мистера де Вриндта, сегодня вечером, около девяти, в центре города, у входа в глускиносовскую больницу. Что ты думаешь по этому поводу?

— Господин, — сказал Иванов, охрипший от множества сигарет, — отдай дело о грабеже кому-нибудь другому; я даже сообщу ему про карманные часы, хотя мое вознаграждение в таком случае уменьшится. Но в этом деле позволь мне быть твоей правой рукой. Между ним и нами будет кровная месть, между всей его семьей и нами, и я снова увижу тебя за работой, как при том грабеже, когда бедуины из Эс-Сальта убили двух немецких туристов. Я чую кровь, — неожиданно закончил он, озираясь по сторонам, будто вокруг лежали трупы, — говорю тебе, господин, много крови прольется, и весьма скоро.

Эрмин добродушно спросил, много ли он выпил. Надо твердо стоять на почве фактов, а не гадать.

Иванов обиженно взглянул на него. Надо доказать, что он трезв? Возможно, Джеллаби действовал самовольно, на свой страх и риск. Сегодня вечером в сиротском приюте шейха Эль-Бел еда назначено совещание национальных лидеров; он, Иванов, немедля спросит у полицейского охранника, закончилось ли оно и присутствовал ли там учитель Мансур. Хотя он мог и нанять кого-нибудь, например… Иванов задумался и оборвал фразу.

— …например! — воскликнул Эрмин. То-то и оно: говори, только если можешь доказать. Любой опрометчивый шаг может поднять адскую шумиху. — Узнай, был ли Мансур на совещании, и возьми дом под наблюдение. Я иду спать, а завтра с утра осмотрим квартиру. Малыш Сауд наверняка придет туда, у него уроки по вторникам и пятницам. Дежурная часть может завтра утром дать газетчикам информацию, что вчера вечером около девяти известный политик доктор де Вриндт был убит, вероятно грабителями… Твою помощь в расследовании я, кстати, принимаю.

Они обменялись рукопожатием.

Пять минут спустя Иванов, к всеобщему сожалению, распрощался с собутыльниками. Такова жизнь полицейского! Придется заступать на ночное дежурство, потому что у его коллеги Абу Атабу скоропостижно умерла жена. Женщины ни на что не годятся, даже умереть вовремя не могут.

Глава седьмая

Союзники

Л. Б. Эрмин в волнении ходил по песочно-желтым коврам кабинета де Вриндта, того самого кабинета, что всего несколько недель назад слышал их громкий оживленный разговор. Сейчас здесь шуметь не хотелось. Он весьма тщательно обыскал всю квартиру. Мусорная корзина писателя, плетенная из коричневой лозы и вместительная, явно никогда не привлекала особого внимания. Теперь же она стала голосом покойного; из ее круглого зева, как из остылой груди под больничной простыней, доносилась его речь — обрывочная, рожденная скрытностью и, вероятно, запинающаяся от застенчивости. Он обращался к нему, к Эрмину, на английском языке, и скомкал листок бумаги в кулаке, вместо того чтобы отослать: «Дорогой Эрмин, в Тверии Вы спросили меня, чего я, собственно, хочу, и, как Вы помните, я обещал ответить. Так вот: чего я, собственно, хочу? Того, чего хочет каждый порядочный писатель: правды во имя ее самой, справедливости во имя людей, милосердия во имя сообщества и любви во имя Господа. Мужество противостоять собственному народу и говорить ему, что с ним не так и чем он страдает, — оно еще с времен пророков разумеется само собой. И чем большему числу группировок…» Здесь строчка обрывалась. Ах, бедняга, подумал Эрмин, глядя на аккуратно расправленный листок, почему ты говоришь это мне одному? Почему не сказал публично? Он снова видел перед собой садовый столик в Тверии, вино на нем, пламя керосиновой лампы, стеклом защищенное от ветра, слышал шелест больших олив, тихий плеск волн Генисаретского озера; видел в красновато-желтом свете овальное лицо де Вриндта, тускло поблескивающие глаза, рот с выпяченной нижней губой, который умел так умно критиковать. Н-да, теперь все это в прошлом; третьего дня, вечером, посреди пространного разговора были произнесены две короткие фразы, продолженные в этом письме. Оно все-таки дошло до своего адресата, подумал Эрмин, складывая листок и пряча его в бумажник; я не забуду, мистер де Вриндт. Ответ с того света, если таковой существует, в чем я сомневаюсь; а теперь за работу.